ТОР 5 статей: Методические подходы к анализу финансового состояния предприятия Проблема периодизации русской литературы ХХ века. Краткая характеристика второй половины ХХ века Характеристика шлифовальных кругов и ее маркировка Служебные части речи. Предлог. Союз. Частицы КАТЕГОРИИ:
|
Чтение в детстве — романс
Окраина стройки советской, фабричные красные трубы. Играли в душе моей детской Ерёменко медные трубы.
Ерёменко медные трубы в душе моей детской звучали. Навеки влюбленные, в клубе мы с Ирою К. танцевали.
Мы с Ирою К. танцевали, целуясь то в щеки, то в губы. Но сердце мое разрывали Ерёменко медные трубы.
И был я так молод, когда-то надменно, то нежно, то грубо, то жалобно, то виновато… Ерёменко медные трубы!
«Словно в бунинских лучших стихах, ты, рыдая…»
Словно в бунинских лучших стихах, ты, рыдая, роняла из волос — что там? — шпильки, хотела уйти навсегда. И пластинка играла, играла, играла, играла, и заело пластинку, и мне показалось тогда, что и время, возможно, должно соскочить со спирали и, наверно, размолвка должна продолжаться века. Но запела пластинка, и губы мои задрожали, словно в лучших стихах Огарева: прости дурака.
«Включили новое кино…»
Включили новое кино, и началась иная пьянка, но все равно, но все равно то там, то здесь звучит «Таганка».
Что Ариосто или Дант! Я человек того покроя — я твой навеки арестант и все такое, все такое.
«Где обрывается память, начинается…»
Кейсу Верхейлу [68], с любовью
Где обрывается память, начинается старая фильма, играет старая музыка какую-то дребедень. Дождь прошел в парке отдыха, и не передать, как сильно благоухает сирень в этот весенний день.
Сесть на трамвай 10-й, выйти, пройти под аркой сталинской: все как было, было давным-давно. Здесь меня брали за руку, тут поднимали на руки, в открытом кинотеатре показывали кино.
Про те же самые чувства показывало искусство, про этот самый парк отдыха, про мальчика на руках. И бесконечность прошлого, высвеченного тускло, очень мешает грядущему обрести размах.
От ностальгии или сдуру и спьяну можно подняться превыше сосен, до самого неба на колесе обозренья, но понять невозможно: то ли войны еще не было, то ли была война.
Всё в черно-белом цвете, ходят с мамами дети, плохой репродуктор что-то победоносно поет. Как долго я жил на свете, как переносил все эти сердцебиенья, слезы, и даже наоборот.
«Когда в подъездах закрывают двери…»
Когда в подъездах закрывают двери и светофоры смотрят в небеса, я перед сном гуляю в этом сквере, с завидной регулярностью, по мере возможности, по полтора часа.
Семь лет подряд хожу в одном и том же пальто, почти не ведая стыда, не просто подвернувшийся прохожий — писатель, не прозаик, а хороший поэт, и это важно, господа.
В одних и тех же брюках и ботинках, один и тот же выдыхая дым, как портаки на западных пластинках, я изучил все корни на тропинках. Сквер будет назван именем моим.
Пускай тогда, когда затылком стукну по днищу гроба, в подземелье рухну, заплаканные свердловчане пусть нарядят механическую куклу в мое шмотье, придав движеньям грусть.
И пусть себе по скверу шкандыбает, пусть курит «Приму» или «Беломор», но раз в полгода куклу убирают, и с Лузиным Серегой запивает толковый опустившийся актер.
Такие удивительные мысли ко мне приходят с некоторых пор. А право, было б шороху в отчизне, когда б подобны почести — при жизни, хотя, возможно, это перебор.
«В обширном здании вокзала…»
Путь до Магадана недалекий, поезд за полгода довезет…
Горняцкая песня
В обширном здании вокзала с полуночи и до утра гармошка тихая играла: «та-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра».
За бесконечную разлуку, за невозможное прости, за искалеченную руку, за черт те что в конце пути —
нечетные играли пальцы, седую голову трясло. Круглоголовые китайцы тащили мимо барахло.
Не поимеешь, выходило, здесь ни монеты, ни слезы. Тургруппа чинно проходила, несли узбеки арбуз ы …[69]
Зачем же, дурень и бездельник, играешь неизвестно что? Живи без курева и денег в одетом наголо пальто.
Надрывы музыки и слезы не выноси на первый план — на юг уходят паровозы. «Уходит поезд в Магадан!»
Море
В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты, где выглядят смешно и жалко сирень и прочие цветы, есть дом шестнадцатиэтажный, у дома тополь или клен стоит, ненужный и усталый, в пустое небо устремлен, стоит под тополем скамейка и, лбом уткнувшийся в ладонь, на ней уснул и видит море писатель Дима Рябоконь[70]. Он развязал и выпил водки, он на хер из дому ушел, он захотел уехать к морю, но до вокзала не дошел. Он захотел уехать к морю, оно страдания предел. Проматерился, проревелся и на скамейке захрапел. Но море сине-голубое, оно само к нему пришло и, утреннее и родное, заулыбалося светло. И Дима тоже улыбался. И, хоть недвижимый лежал, худой, и лысый, и беззубый, он прямо к морю побежал. Бежит и видит человека на золотом на берегу. А это я никак до моря доехать тоже не могу — уснул, качаясь на качели, вокруг какие-то кусты. В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты.
«Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей…» [71]
Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей и обеими руками обнимал моих друзей — Водяного с Черепахой, щуря детские глаза. Над ушами и носами пролетали небеса. Можно лечь на синий воздух и почти что полететь, на бескрайние просторы влажным взором посмотреть: лес налево, луг направо, лесовозы, трактора. Вот бродяги-работяги поправляются с утра. Вот с корзинами маячат бабки, дети — грибники. Моют хмурые ребята мотоциклы у реки. Можно лечь на теплый ветер и подумать-полежать: может, правда нам отсюда никуда не уезжать? А иначе даром, что ли, желторотый дуралей — я на крыше паровоза ехал в город Уфалей! И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна, «Приму» ехала курила вся свердловская шпана.
«Нужно двинуть поездом на север…»
Нужно двинуть поездом на север, на ракете в космос сквозануть, чтобы человек тебе поверил, обогрел и денег дал чуть-чуть.
А когда родился обормотом и умеешь складывать слова, нужно серебристым самолетом долететь до города Москва.
Осень
Уж убран с поля начисто турнепс и вывезены свекла и капуста. На фоне развернувшихся небес шел первый снег, и сердцу было грустно.
Я шел за снегом, размышляя о бог знает чем, березы шли за мною. С голубизной мешалось серебро, мешалось серебро с голубизною.
«Только справа соседа закроют, откинется слева…»
Только справа соседа закроют, откинется слева[72]: если кто обижает, скажи, мы соседи, сопляк. А потом загремит дядя Саша, и вновь дядя Сева в драной майке на лестнице: так, мол, Бориска, и так, если кто обижает, скажи. Так бы жили и жили, но однажды столкнулись — какой-то там тесть или зять из деревни, короче, они мужика замочили. Их поймали и не некому стало меня защищать. Я зачем тебе это сказал, а к тому разговору, что вчера на башке на моей ты нашла серебро — жизнь проходит, прикинь! Дай мне денег, я двину к собору, эти свечи поставлю, отвечу добром на добро.
«У памяти на самой кромке…»
У памяти на самой кромке и на единственной ноге стоит в ворованной дубленке Василий Кончев — Гончев, «гэ»! Он потерял протез по пьянке, а с ним ботинок дорогой. Пьет пиво из литровой банки, как будто в пиве есть покой. А я протягиваю руку: уже хорош, давай сюда!
Я верю, мы живем по кругу, не умираем никогда. И остается, остается мне ждать, дыханье затая: вот он допьет и улыбнется.
И повторится жизнь моя.
«До пупа сорвав обноски…»
До пупа сорвав обноски, с нар сползают фраера, на спине Иосиф Бродский напортачен у бугра —
начинаются разборки за понятья, за наколки.
Разрываю сальный ворот: душу мне не береди. Профиль Слуцкого наколот на седеющей груди!
Гимн кошке
Ты столь паршива, моя кошка, что гимн слагать тебе не буду. Давай, гляди в свое окошко, пока я мою здесь посуду. Тебя я притащил по пьянке, была ты маленьким котенком. И за ушами были ранки. И я их смазывал зеленкой. Единственное, что тревожит — когда войду в пределы мрака, тебе настанет крышка тоже. И в этом что-то есть однако. И вот от этого мне страшно. И вот поэтому мне больно. А остальное все — не важно. Шестнадцать строчек. Ты довольна?
«Не забывай, не забывай игру…»
Не забывай, не забывай игру в очко на задней парте. Последний ряд в кинотеатре. Ночной светящийся трамвай.
Волненье девичьей груди. Но только близко, близко, близко (не называй меня Бориской!) не подходи, не подходи.
Всплывет ненужная деталь: — Прочти-ка Одена[73], Бориска… Обыкновенная садистка. И сразу прошлого не жаль.
«Прошел запой, а мир не изменился…»
Прошел запой, а мир не изменился, пришла муз ы ка, кончились слова. Один мотив с другим мотивом слился. (Весьма амбициозная строфа.)
…а может быть, совсем не надо слов для вот таких — каких таких? — ослов…
Под сине-голубыми облаками стою и тупо развожу руками, весь музыкою полон до краев.
«У современного героя…»
У современного героя я на часок тебя займу, в чужих стихах тебя сокрою поближе к сердцу моему.
Вот: бравый маленький поручик, на тройке ухарской лечу. Ты, зябко кутаясь в тулупчик, прижалась к моему плечу.
И эдаким усталым фатом, закуривая на ветру, я говорю: живи в двадцатом. Я в девятнадцатом умру.
Но больно мне представить это: невеста, в белом, на руках у инженера-дармоеда, а я от неба в двух шагах.
Артериальной теплой кровью я захлебнусь под Машуком, и медальон, что мне с любовью, где ты ребенком… В горле ком.
Не нашли, что искали? Воспользуйтесь поиском:
|